о множественном авторстве или, во всяком случае, рассматривать его как форму тесного сотрудничества. Гомосоциальный аспект отношений «Шагина» и «Шинкарева» в шинкаревской прозе становится более очевидным, если принять во внимание подтекст, почерпнутый из пьесы Беккета «В ожидании Годо». Посреди окружающей их крайней нищеты Эстрагон мечтает о том, как они с Владимиром отправятся в своего рода «медовый месяц» и будут купаться в Мертвом море. Похожий мотив стремления воссоединиться с другом за границей можно найти в шагинской поэзии 1990-х годов. В стихотворении «Кругосветка» Шагин описывает, как плавал в Средиземном море и кричал от восторга, срывая лимоны на Сардинии, но затем его мысли обращаются к другу — поэту и певцу Алексею Хвостенко, живущему в Париже:
А на севере — в Париже
Наш братушка Хвост живет,
Квасит красное винишко
И тихонечко поет:
Старичок-старичок,
Где мы встретимся снова?
Старичок-старичок,
А шарик все-таки круглый… [93]
В своих текстах о «Митьках» Шинкарев использует тексты настоящего Шагина в качестве основы для его литературного портрета. Еще в первой книге отмечается, что интонации Шагина лучше всего передает его собственная поэзия. Шинкарев же в обеих книгах вплетает шагинский голос в художественный диалог с другими людьми. В сегменте «Митьков», добавленном в 1988 году, вымышленная речь Шагина (имитирующая его манеру изложения и наивную провинциальность, которые нашли отражение в ранних анекдотах и шагинских стихах) предваряется утверждением, что мрачную, печальную концовку любого рассказа можно нейтрализовать ее антитезой, а именно «митьковским» архетипическим «мифом-подвигом», который служит «постоянным контрапунктом» к «полифонии мифа-катастрофы» [94]. Отдельно взятый голос Шагина кажется несовместимым с многоголосицей, свойственной «Митькам» как реальному движению. Для Шинкарева этот голос воплощает собой авторитарный дух. Напряжение, возникающее между персонажем Шагина, с одной стороны, и реальным устройством художественной группы, с другой, можно понимать как оппозицию между монологичностью и плюрализмом, особенно если взглянуть на нее в свете утверждения Ролана Барта, согласно которому любая философия монизма воспринимает множественность как «мировое Зло». С точки зрения традиционного монистического — и, следовательно, моралистического и тенденциозного — литературного произведения, пишет Барт, полифонический или плюралистический текст «мог бы избрать своим девизом слова одержимого бесами (Евангелие от Марка, 5, 9): „Легион имя мне, потому что нас много“. Текст противостоит произведению своей множественной, бесовской текстурой, что способно повлечь за собой глубокие перемены в чтении, причем в тех самых областях, где монологичность составляет своего рода высшую заповедь» [95]. В контексте рассказов «Ящерица и закон» и «Дракон и закон» возникает впечатление, что Шинкарев (прекрасно знакомый с теорией французского постструктурализма) рассматривает шагинскую версию анекдота об убийстве ящерицы мальчиком — притом сыном друга самих «Митьков» — как оправдание той косной авторитарной нетерпимости ко всему другому (в личном или геополитическом смысле), которую Барт считает признаком «теологического монизма» [96]. Безусловно, уклончивая, тонкая интонация анекдота, который «рассказывается от лица В. Шинкарева», кажется более открытой для иронической игры и релятивизирующих экспериментов, каковые, по мнению Бориса Гройса и других исследователей, выступают положительными аспектами постмодернизма. Шагин же занимает позицию нетерпимого патриота, чтящего авторитарное слово как закон. Возможно, интонационный разрыв между «Митьками» 1980–1990-х и написанным более двадцати лет спустя «Концом митьков» не так уж велик. В обеих книгах персонаж Шагина отличается склонностью к чрезмерному самоутверждению, даже гордыне, а шинкаревский автопортрет служит ему контрпримером (изначальным или ситуативным).
Говоря о «полифонии» своей версии анекдота, Шинкарев также отсылает к теории полифонии, выдвинутой литературоведом Михаилом Бахтиным. Бахтин считал полифонизм отличительным признаком романного жанра, пронизанного демократическими тенденциями. Романы Достоевского примечательны тем, что авторский голос выступает в них лишь одним из многих звучащих в тексте голосов: «От автора полифонического романа требуется не отказ от себя и своего сознания, а необычайное расширение, углубление и перестройка этого сознания (правда, в определенном направлении) для того, чтобы оно могло вместить полноправные чужие сознания»; автор должен участвовать в «диалогической активности» наравне с другими [97]. Знакомство с бахтинской концепцией литературной полифонии и речевого (в противоположность чисто музыкальному) контрапункта позволяет увидеть, что Шинкарев воссоздает образ Шагина как основоположника «Митьков»:
Сущность полифонии именно в том, что голоса здесь остаются самостоятельными и, как таковые, сочетаются в единстве высшего порядка, чем в гомофонии. Если уж говорить об индивидуальной воле, то в полифонии именно и происходит сочетание нескольких индивидуальных воль, совершается принципиальный выход за пределы одной воли. Можно было бы сказать так: художественная воля полифонии есть воля к сочетанию многих воль, воля к событию. <…> Образ полифонии и контрапункта указывает лишь на те новые проблемы, которые встают, когда построение романа выходит за пределы обычного монологического единства, подобно тому как в музыке новые проблемы встали при выходе за пределы одного голоса [98].
Полифония служит примером контрапункта в двух смыслах. Во-первых, она отчетливо проявляется в отношениях между постоянно спорящими между собой персонажами (никто из них не уполномочен оставить за собой последнее слово). Во-вторых, она являет собой укор эгоистическому аукториальному «я», стремящемуся превратить персонажей в простые объекты, подвластные авторской воле. Ленинградский/петербургский искусствовед Любовь Гуревич проницательно замечает в эссе «Владимир Шинкарев как искуситель», что художник описывал движение в стиле репортажа с места событий, который, разрастаясь, приобретал романные черты. «Митьки» и «Конец митьков» представляют собой две части романа о двух романистах: один отдает предпочтение монологу, то есть самостоятельной и никем не опровергаемой речи (Шагин), а другой пытается построить движение, в котором ценится полифония. Однако при этом оба остаются за пределами созданного ими романа, над которым обладают меньшей властью, чем им хотелось бы.
Анализируя повесть Уильяма Теккерея «Вдовец Ловель», Ив Кософски Седжвик пишет, что возвеличению «атомизированного мужского индивидуализма» сопутствуют отказ от «нуклеарной семьи», «демонизация женщин, особенно матерей» и всяческое избегание любых форм тесной мужской близости, сексуальной или какой-либо другой [99]. Шинкаревские тексты о «Митьках» исследуют интимность, лежащую в основе молодежного движения; кроме того, они формируют у читателя впечатление, что социальные движения определяются созидательными и эстетическими эмоциональными порывами, а также стремлением к созданию социальных связей. «Митьки» — это и социальное движение, проникнутое отчетливым пацифизмом, и художественный коллектив, ставящий перед собой эстетическую задачу соединить постмодернизм с неоимпрессионизмом, экспрессионизмом и наивным примитивизмом в стиле Анри Руссо и русского общества художников «Бубновый валет». Деятельность «Митьков» определяется стремлением художников объединяться, воодушевлять друг друга и совместно формировать групповые идеалы. Такое движение способно достичь максимального эмоционального подъема, а затем стремительно пойти на убыль. Обнаруженная возможность связи с другими людьми